Глава II. Церковь и Государство

С назначением преемником Яковлева князя А. Н. Голицына открывается новая глава в отношениях между Церковью и государством. Если раньше государи лично руководили церковной политикой и сообразно своим личным воззрениям посредством указов вмешивались в управление Церковью, зачастую обходя обер-прокурора, то теперь обер-прокуроры становятся единственными представителями государства по отношению к Церкви. Превращение церковного управления в чиновничье ведомство, его постепенное включение в государственный аппарат, которое началось в первое десятилетие обер-прокурорства Голицына, явилось завершением того, что начала Екатерина II. Нет никаких оснований объяснять такое развитие дел одними личными взглядами Александра I. В обширной литературе о религиозных убеждениях императора во второй период его царствования отражена лишь эмоциональная сторона его религиозности, в которой господствовали резкие перепады настроений, но ничего не говорится о его принципиальной позиции по вопросу об отношениях между государством и Церковью. Александр пытался завоевать симпатии епископов показным почтением: он охотно подходил под благословение, не забывая и о положенном лобызании руки архиерея. Несмотря на внешние восторги по поводу таких манер императора, в глубине души многие епископы имели о нем, кажется, совсем иное мнение. Александр «лукав», как заметил однажды митрополит Филарет Дроздов[379]. Последний биограф Александра I, великий князь Николай Михайлович, говорит о нем: «Двуличность никогда не оставляла Александра, составляя коренную черту его нрава... Она давала ему возможность одновременно работать с Сперанским и Аракчеевым, с Аракчеевым и А. Н. Голицыным, а также и с Волконским; он мог слушать и подчиняться советам Меттерниха и заниматься часами с Каподистрией; пока Александр обвораживал Наполеона в Тильзите и Эрфурте, он спокойно писал матушке о тех способах, какими возможно сломать его мощь; в одну дверь входил к нему доверчиво канцлер Румянцев, а в другую тайком впускался Кошелев; с одного подъезда подъезжал английский квакер или другой сектант, а с другого входил убогий монах или сам митрополит; в один час шла беседа о возвышенных чувствах долга монарха к своей родине с Карамзиным, а в другое время Александр мог выслушивать спокойно какого-нибудь Магницкого, и что более всего замечательно, что все эти люди выходили очарованными из кабинета государя и часто воображали, что Его Величество соблаговолил разделять их образ мыслей»[380]. Общим местом в исторических трудах стало убеждение, будто в первый период своего царствования Александр I был приверженцем либеральных идей, что могло повести к новшествам вроде тех, которых так опасался, например, митрополит Амвросий Подобедов, консервативный же курс начался лишь вместе со вторым периодом правления Александра. Но вот что пишет великий князь Николай Михайлович: «Император Александр I никогда не был реформатором, а в первые годы своего царствования он был консерватор более всех окружавших его советников»[381]. Это имело влияние на всю церковную политику того времени, вплоть до первых лет царствования Николая I. А консервативный дух николаевского режима никак нельзя свести только к последствиям потрясения, пережитого во время восстания 14 декабря 1825 г.

Князю Голицыну за долгие годы своей службы обер-прокурором также пришлось столкнуться и с капризной переменчивостью настроений, и с притворством императора Александра I. При своем вступлении в должность Голицын был совершенно не знаком с церковными делами и вполне равнодушен к православию. Митрополит Филарет Дроздов в последние годы своей жизни так описал появление в Святейшем Синоде нового обер-прокурора: «Когда император назначил его обер-прокурором, он сказал: «Какой я обер-прокурор Синода? Вы знаете, что я не имею никакой веры».— «Ну полно, шалун, остепенишься».— «Когда же,— говорил после Голицын,— я увидел, что члены Синода делами занимаются серьезно и не как ремеслом, а с убеждением, то мало-помалу и сам стал серьезнее, почтительнее относиться к делам веры и Церкви»[382]. Правдоподобность этих слов митрополита Филарета подтверждается фактами: в первые годы своего царствования Александр I действительно мало интересовался церковным управлением, а Голицын был весьма далек от религии. Отношение того и другого к делам веры существенно изменилось со временем — под влиянием духа эпохи и личных душевных кризисов. Яковлев, став обер-прокурором, для того чтобы войти в должность, изучал «Духовный регламент»; Голицын же в поисках небюрократического подхода к духовным делам занялся Священным Писанием. Что до церковной политики, то результаты в обоих случаях оказались одинаковыми — подчинение Синода воле обер-прокурора. Уже Яковлев выговорил себе право доклада непосредственно государю, при Голицыне это стало делом обычным, само собой разумеющейся обязанностью. Дальнейшим шагом на пути расширения власти обер-прокурора было изменение процедуры назначения членов Святейшего Синода.

В XVIII в. это назначение производилось на неопределенное время, т. е. практически до того момента, пока тот или иной член Синода не попадал в немилость у императора. Медлительность Святейшего Синода, возмущавшая не одного Петра III, все-таки несколько компенсировалась тем, что дела велись опытными, знакомыми с делопроизводством членами Синода. С 12 июня 1805 г. к заседаниям Святейшего Синода стали привлекаться епархиальные архиереи — по очереди и на срок от одного до трех лет. Постоянными членами Синода в силу своего сана остались только три митрополита. Можно было бы предположить, что эта реформа несколько оживит застойную атмосферу Синода, ведь епархиальные архиереи получили возможность докладывать о нуждах своих епархий и проявлять собственную инициативу. На самом же деле благоговение перед государственной властью за XVIII в. успело настолько войти в плоть и кровь иерархов, что лишь в редких случаях кто-либо из них отваживался на самостоятельные действия без согласия на то обер-прокурора. Такие действия, особенно часто при Николае I, могли повлечь за собой преждевременную отсылку назад в епархию. В первые годы деятельности князя Голицына в Синод было назначено несколько высокообразованных и энергичных епархиальных архиереев[383]. Все интересы Голицына сосредоточивались на создании Комиссии духовных училищ (см. § 19) в тесной связи с реформами светских учебных заведений. Учреждение такой комиссии означало укрепление позиций обер-прокурора, так как она работала независимо от Святейшего Синода. После преобразования ее из временной в постоянную комиссия была подчинена только обер-прокурору, отодвинув в его деятельности на задний план все прочие отрасли церковного управления. С 1812 г. у Голицына пробудилась склонность к мистике, которая пришла на смену эпохе Просвещения и нашла широкое распространение в России. Голицын был охвачен идеей некоего универсального «нового христианства» надконфессионального типа. Используя власть обер-прокурора, он во имя веротерпимости способствовал проникновению в русское общество различных течений протестантско-сектантского толка. Увлеченность Голицына мистицизмом возымела определенное влияние на Александра I[384]. Манифест от 24 октября 1817 г. об учреждении Министерства духовных дел и народного просвещения, так называемого Двойного министерства, был вполне в духе Голицына и его взглядов на народное просвещение в рамках универсального христианства.

Близкий сотрудник Голицына П. фон Гетце, который незадолго до создания Двойного министерства стал членом Департамента иностранных исповеданий, утверждает в своих воспоминаниях, что Голицын, несмотря на свою широкую веротерпимость, оставался преданным сыном своей Церкви. Вместе с тем он критиковал недостатки православной иерархии и, между прочим, считал неправильным положение, когда епископат пополнялся исключительно лицами монашеского звания (?!). Эту привилегию, по словам Голицына, должно быть «ввел какой-нибудь подвыпивший патриарх»[385]. В период создания Двойного министерства Голицын все еще оставался доверенным лицом Александра I и, став министром по церковным делам, получил неограниченные возможности для проведения своей политики. Манифест от 24 октября 1817 г. упрочил положение обер-прокурора и стал завершающим штрихом в образовании системы государственной церковности, которая, возникнув при Петре I, медленно, но верно вела к снижению роли Святейшего Синода до Ведомства православного исповедания. Своего апогея этот процесс достиг при Александре I, но его направление было предопределено уже Екатериной II, и этот толчок был настолько силен, что инерция его сохранялась в течение всего синодального периода вплоть до 1917 г.

§ 9. Святейший Синод и церковная политика правительства (1817–1917)

а) Двойное министерство, в котором делами православной Церкви занималось только одно из отделений, просуществовало до 14 мая 1824 г. Все это время деятельность отделения в полной мере определялась религиозной программой князя Голицына, который позаботился о том, чтобы оппозиция ей была максимально ослаблена удалением из Святейшего Синода митрополита Амвросия Подобедова[386].

В 1818 г. Петербургским митрополитом и первенствующим в Святейшем Синоде стал Михаил Десницкий, бывший архиепископ Черниговский (1802–1818), человек мистического склада, но строго православный, поэтому конфликты с министерством были неизбежны и привели в конце концов к тому, что в марте 1821 г. митрополит подал императору жалобу на всемогущего министра. Спустя две недели, 24 марта, митрополит скончался[387].

Прочность положения Голицына в борьбе с возраставшей церковной оппозицией была обусловлена его многолетней близостью к императору и общностью их религиозных взглядов. Голицын разделял идеи универсального христианства, захватившие Александра, которые, претерпевая различные влияния, привели императора «к общему сумбуру разума и мыслей»[388]. Таким образом, во время войны с Наполеоном у Александра I из чувства своего высокого предназначения родилась идея создания Священного союза (14 сентябя 1815 г.). Государи — члены Союза заявили о своей непоколебимой решимости во всех делах правления «руководствоваться не иными какими-либо правилами, как заповедями сей святой веры, заповедями любви, правды и мира»[389]. На практике эти принципы вели к подозрительности и угнетению свободы мысли, в том числе и религиозной. Везде мерещился дух революции, которую считали плодом мятежного антихристианского Просвещения[390]. Средство против него Александр видел в реформе государственной политики в христианском смысле, которая была призвана подготовить «обещанное Царствие Господа на земли, которое будет яко на небеси и о коем Церковь воссылает ежедневные моления»[391].

Учреждение в 1817 г. Двойного министерства, предпринятое в русле политики христианского универсализма, поначалу было воспринято духовенством как шаг навстречу церковности. Такого мнения был и молодой Филарет Дроздов, ставший 15 августа 1817 г. епископом Ревельским. Вскоре после этого он писал обер-прокурору Голицыну: «Да дарует Вам Господь воистину быть служителем Духа в Церкви, служителем света в народе. Константин Великий называл себя внешним епископом в Церкви, в настоящем звании Вашего сиятельства она должна признать местоблюстителя внешнего епископа своего»[392]. Прошло два года, и Голицын действительно стал наместником государя — неограниченным правителем Двойного министерства, хотя и не без некоторого противодействия со стороны оппозиции. Но постепенно его универсалистские взгляды все дальше расходились со взглядами императора, который все более тяготел к строгому православию. Если Голицын оставался верен идее единения христианских народов, идее надконфессионального Царства Христова на земле, то выдворение иезуитов из Петербурга в 1815 г. (т. е. еще до создания Двойного министерства) показало, что для императора конфессиональные соображения играют немалую роль. Они вскоре (после 1817 г.) дали о себе знать в мерах, предпринятых цензурой против мистической литературы (1818), в ссылке Селиванова, возглавлявшего секту скопцов, в изгнании иезуитов — на этот раз уже из России в целом (1820). Внутри самой иерархии противоречия между универсалистской позицией и строго православной особенно ясно выявились в вопросе о Библейском обществе. Серафим Глаголевский (1757–1843), сменивший 19 июля 1821 г. в качестве митрополита Петербургского и Новгородского умершего митрополита Михаила, поддержал консервативную позицию митрополита Платона Левшина, выступив вместе с ним против перевода Библии на русский язык[393]. Противостояние митрополита Серафима и Голицына выразилось, в частности, в том, что митрополит демонстративно покинул одно из заседаний Библейского общества. Тень императора, Аракчеев[394], все более и более внушал Александру мысль, что всякое мистическое течение по сути своей направлено на подрыв политических устоев[395]. В качестве союзника Аракчеев использовал архимандрита Юрьева монастыря Фотия Спасского.

Фотий Спасский (1792–1838) после окончания в 1814 г. Новгородской семинарии был в течение года студентом Петербургской Академии, где тогда ректорствовал Филарет. Без сдачи выпускных экзаменов он стал преподавателем духовного училища при Александро-Невском монастыре. В 1817 г. по совету Филарета Дроздова он принял монашество и был назначен законоучителем в Кадетский корпус. За страстные проповеди против христианского универсализма Голицын удалил Фотия в провинцию в качестве настоятеля небольшого монастыря. Но вскоре Фотий был не только возвращен, но и 21 августа 1822 г. поставлен архимандритом Юрьева монастыря[396]. Этим успехом он был обязан протекции графини А. А. Орловой-Чесменской, которая выхлопотала ему аудиенцию у императора Александра I, чему, как это ни странно, способствовал и Голицын. Впоследствии графиня поселилась вблизи монастыря, чтобы жить под постоянным руководством своего духовника. Она не раз жертвовала монастырю крупные суммы и оставила ему миллионное состояние. Из писем Филарета Дроздова графу В. Г. Орлову видно, что он одобрял отношения между Фотием и графиней[397].

Н. Барсов, в целом положительно оценивая борьбу Фотия против мистицизма и сектантства, писал: «Не получив хорошего академического образования, Фотий не был ученым богословом», однако, «стоя твердо на почве конфессионального, т. е. чисто православного, религиозного учения, в пределах Катехизиса и Символов был достаточно компетентным борцом против мистицизма и масонства»[398]. Ораторский дар Фотия эффектно дополнялся его монашеско-аскетической внешностью. Впрочем, биограф замечает: «Его самохвальство и заносчивость вовсе не подходят под уровень иноческого смирения, и только продолжительные молитвы и воздержание от пищи составляют отличительные черты его монашеских добродетелей»[399]. Постоянно полемизируя с приверженцами мистицизма, Фотий и сам имел некоторую склонность к экзальтации[400]. Через два года после первой аудиенции у императора, во время которой экстатические речи архимандрита произвели на Александра сильное впечатление, Аракчеев, познакомившийся с Фотием в ходе строительства военных поселений и оценивший это знакомство как полезное, исхлопотал для Фотия разрешение на еще одну продолжительную встречу с императором 20 апреля 1824 г.[401]

25 апреля того же года в доме графини Орловой разыгралась почти театральная сцена: Фотий в полном церковном облачении вышел навстречу Голицыну и предал его анафеме. Затем последовала не менее театральная аудиенция митрополита Серафима у императора, когда митрополит на коленях умолял Александра освободить Церковь от министра-еретика. Драма завершилась 15 мая 1824 г. роспуском Двойного министерства и отставкой Голицина с постов министра и президента Библейского общества. Он сохранил только должность министра почт, которую занимал с 1816 г. Президентом Библейского общества стал митрополит Серафим, а обер-прокурором Святейшего Синода — прежний начальник Греко-русского отделения в Двойном министерстве князь П. С. Мещерский, который с большим почтением относился к Святейшему Синоду и предоставил управлять им митрополиту Серафиму.

На двух последующих аудиенциях у императора, устроенных Аракчеевым, Фотий передал Александру I записки, в которых он предрекал, что следствием охватившего всех мистицизма неизбежно будет революция[402]. С этих пор во имя якобы находившегося под угрозой православия начался период гонений на свободу мысли, которые не миновали и богословие. Фотий и Серафим нашли себе единомышленника в лице нового министра народного просвещения адмирала А. С. Шишкова (1753–1841). Шишков был ярым противником Библейского общества, запрещения которого он добился при Николае I (12 апреля 1826 г.). Он решительно отвергал «перекладку» Библии и молитв на «простонародное наречие», т. е. на русский, и добился запрета на Катехизис митрополита Филарета Дроздова, вышедший в 1823 г. с разрешения Святейшего Синода, в котором Символ веры и молитвы были напечатаны по-русски. Обращение Филарета к митрополиту Серафиму с протестом, в котором указывалось, что запрет компрометирует Святейший Синод, успеха вначале не имело, и только при Николае I Катехизис появился снова, теперь уже с цитатами на церковнославянском[403].

Увольнение князя Голицына ни в коей мере не означало освобождения Церкви из ее «пленения». Смягчение государственного руководства при князе Мещерском оказалось временным. Уже очень скоро митрополиту Серафиму, который до своей смерти в 1843 г. оставался первоприсутствующим в Святейшем Синоде, пришлось ощутить на себе усиление государственного нажима при обер-прокурорах Нечаеве и Протасове.

Известная легенда, многократно повторенная, утверждает, что Александр I окончил жизнь в Сибири схимонахом под именем Федора Кузьмича. Историки оспаривают это. Великий князь Николай Михайлович в вышедшей в 1907 г. специальной работе на эту тему также высказывается решительно против отождествления Александра с Федором Кузьмичом[404].

Было бы ошибкой объяснять борьбу Фотия, Серафима и Аракчеева с Голицыным их принципиальным неприятием господствовавшей церковной системы. Кругозор этих людей был слишком узок для подобной цели. Полемика Фотия с Голицыным едва ли могла побудить императора Александра I подвергнуть принципиальному пересмотру вопрос об отношениях Церкви и государства[405]. Соображения такого рода прозвучали из уст человека, не замешанного в партийных спорах и не состоявшего в каких-либо отношениях с Фотием. Это был известный и высокообразованный историк Н. М. Карамзин (1766–1826); в 1811 г. он подал государю докладную записку «О древней и новой России», в которой церковно-политическая ситуация того времени была представлена с тщательно взвешенной объективностью: «Церковь Российская искони имела главу сперва в митрополите, наконец — в патриархе. Петр объявил себя главою Церкви, уничтожив патриаршество как опасное для самодержавия неограниченного. Но заметим, что наше духовенство никогда не противоборствовало мирской власти, ни княжеской, ни царской, служило ей полезным орудием в делах государственных и совестию — в ее случайных уклонениях от добродетели. Первосвятители имели у нас одно право — вещать истину государям, не действовать, не мятежничать, право благословенное не только для народа, но и для монарха, коего счастие состоит в справедливости. Со времен Петровых упало духовенство в России. Первосвятители наши были уже только угодниками царей и на кафедре языком библейским произносили им имена похвальные. Для похвал мы имеем стихотворцев и придворных; главная обязанность духовенства есть учить народ добродетели, а чтобы сии наставления были тем действительнее, надобно уважать оное. Если государь председательствует там, где заседают главные сановники Церкви, если он судит их и награждает мирскими почестями и выгодами, то Церковь подчиняется мирской власти и теряет свой характер священный, усердие к ней слабеет, а с ним и вера, а с ослаблением веры государь лишается способа владеть сердцами народа в случаях чрезвычайных, где нужно все забыть, все оставить для отечества, и пастырь душ может обещать в награду один венец мученический. Власть духовная должна иметь особенный круг действия вне гражданской власти, но действовать в тесном союзе с нею. Говорю о законе и праве. Умный монарх в делах государственной пользы всегда найдет способ согласить волю митрополита или патриарха с волею верховною, но лучше, если сие согласие имеет вид свободы и внутреннего убеждения, а не всеподданнической покорности. Явная, совершенная зависимость духовной власти от гражданской предполагает мнение, что первая бесполезна или по крайней мере не есть необходимая для государственной твердости... Не предлагаю восстановить патриаршество, но желаю, чтобы Синод имел более важности в составе его и в действиях»[406]. Записка Карамзина не возымела практических последствий: в то время Александр I был более восприимчив к религиозной экзальтации Фотия, чем к трезвым размышлениям историка.

б) В 1850 г. известная представительница славянофильского направления графиня А. Д. Блудова (1812–1891) писала к 25-летнему юбилею правления Николая I: «Николай Павлович — самый православный государь из царствующих над нами со времен Федора Алексеевича. Он, может быть, и самый русский»[407]. Это было время перед Крымской войной, когда в некоторых кругах считалось, что государство стоит прочно и на правильной основе. Этой основой были, по словам министра народного просвещения графа С. С. Уварова (1786–1855), самодержавие, православие и народность. В упомянутой записке Карамзина, хорошо известной Николаю I, читаем: «Дворянство и духовенство, Сенат и Синод, как хранилища законов, над всеми — государь, единственный законодатель, единственный источник властей — вот основание российской монархии, которое может быть утверждено или ослаблено правилами царствующих»[408]. Вторая часть этой формулы Карамзина была, бесспорно, основным принципом политики Николая I, но унижение Святейшего Синода и духовенства едва ли соответствовало тем нормальным отношениям православного государя к православной Церкви, какие предполагаются в первой части. Когда архимандрит Фотий Спасский в письме к епископу Иннокентию Борисову от 1838 г. восторженно восклицает, что в России все напоено ароматом православия[409], то у непредвзятого читателя эти слова могут вызвать только недоверчивую улыбку.

Император Николай I (15 июля 1796 г.— 19 февраля 1855 г.) был третьим сыном Павла I. Он получил трон благодаря тому, что отказался царствовать его старший брат Константин. На воспитание и образование Николая обращалось мало внимания; в соответствии с его собственными наклонностями, оно было, главным образом, военным. Поверхностным было и религиозное воспитание. В конце жизни Николай I признавался: «В отношении религии моим детям лучше было, чем нам (т. е. Николаю и его брату Михаилу.— И. С.), которых учили только креститься в известное время обедни, да говорить наизусть разные молитвы, не заботясь о том, что делалось в нашей душе»[410]. Николай был верующим, но совершенно по-другому, чем его брат Александр: он не знал религиозных исканий, сомнений или экстазов. Его прямой натуре были чужды перемены настроения и колебания, столь свойственные его отцу и брату. Вера Николая была проста и бесхитростна. Как и московские цари, он был убежден, что его самодержавная власть освящена свыше. Он вполне разделял мнение Филарета Дроздова: «Бог по образу Своего небесного Единоначалия устроил на земле царя, по образу Своего Вседержительства — царя самодержавного, по образу Своего Царства непреходящего, продолжающегося от века и до века — царя наследственного»[411]. Воззрения Николая I и Филарета, совпадая в своей теоретической основе, различались в области церковной политики. В течение десятилетий они смотрели друг на друга с уважением, но вместе с тем и недоверчиво, критически, и только поверхностному взгляду, будь то современника или позднейшего историка, эти люди могли представляться единомышленниками. Это, разумеется, не нарушало душевного равновесия императора, но для митрополита неприятие церковной политики царя было трагедией, которую он тщательно скрывал от окружающих. Время правления Николая I называют николаевской эпохой в русской истории; историк Церкви со своей стороны вправе назвать тот же период, включая и последующие годы вплоть до кончины в 1867 г. митрополита Филарета, эпохой филаретовской. Филарет Дроздов стоял в центре церковно-политических событий. Говоря от имени Церкви о проблемах Церкви и государства, он, насколько это позволяли обстоятельства, формулировал свою позицию и предлагал решения. В глазах историка эти предложения во многих отношениях были не безошибочны, но всегда столь основательны, что не считаться в церковной политике с авторитетным мнением этой могучей личности было попросту нельзя[412].

Василий Дроздов, в монашестве Филарет, родился в 1782 г. в семье приходского священника в Коломне. Он обучался в Коломенской, а затем в Троицкой семинарии, где на него обратил внимание Московский митрополит Платон. Последний особо ценил его проповеди, которые как по форме, так и по содержанию обнаруживали уравновешенность и зрелость мысли, а также трезвое суждение в духовных делах. С 16 сентября 1808 г. 26-летний монах вступил на преподавательское поприще, и уже в следующем году его вызвали в Петербург, где 28 марта 1809 г. рукоположили в сан священника и назначили инспектором и преподавателем философии в Петербургской духовной семинарии. Затем он стал ректором Александро-Невской семинарии. Вскоре Филарета узнали и оценили и митрополит Амвросий Подобедов, и князь Голицын, которые стали всячески продвигать его по службе. В 1810 г. Филарет — уже профессор богословия, церковной истории и археологии, а в 1811 г.— архимандрит. В следующем году он стал профессором богословия и ректором Петербургской Духовной Академии. В 1813 г. император наградил его орденом святого Владимира. Годом позже Комиссия духовных училищ присвоила ему звание доктора богословия, а за сочинение «Начертание библейской церковной истории» император удостоил его панагии. Деятельность на посту ректора и профессора укрепила его авторитет как богослова. В 1817 г. Филарет в качестве епископа Ревельского стал викарием Петербургской епархии, в 1819 г.— архиепископом Тверским. В том же году он был переведен на Ярославскую кафедру и назначен членом Святейшего Синода; уже 8 июня 1821 г. он архиепископ Московский, а 26 августа 1826 г., в день коронации Николая I, был возведен в сан митрополита Московского. Филарет полностью посвятил себя делам Московской епархии, но продолжалось это всего три года, пока осенью 1826 г. его снова не вызвали в Петербург, назначив членом Святейшего Синода, которым он и оставался до 1842 г.[413] Но и после освобождения от обязанностей члена Синода он фактически продолжал выполнять их, так как его мнение по привычке испрашивали по поводу всех важных дел. После смерти митрополита в 1867 г. обер-прокурор отмечал в своем годовом отчете императору, что в продолжение более полустолетия не было таких церковных дел, в которых не участвовал бы со всей энергией этот знаменитый Московский иерарх[414].

В 80–90-х гг. XIX в. из печати вышло «Собрание мнений и отзывов» митрополита Филарета Дроздова. Мы находим здесь очерки о христианском браке, расколе, церковном пении, переводе Библии на русский язык, об иностранных исповеданиях, о православных Церквах Востока (и это лишь некоторые примеры), написанные автором, который в равной мере был и церковным историком права, и богословом, демонстрирующие всю многосторонность личности Филарета. Конечно, в ряде случаев у него были помощники, например, известный церковный ученый А. В. Горский[415], но окончательная редакция была всегда делом самого митрополита: точность выражений, аккуратность формулировок, умение избежать излишне категоричных утверждений — все это несомненные достоинства его творческой манеры. К присущему ему чувству меры присоединялась и осторожная сдержанность в оценках лиц и событий, которая была совершенно необходима в николаевскую эпоху. По-видимому, лишь два человека из ближайшего окружения Филарета удостаивались откровенных бесед с ним — это были наместник Троице-Сергиевой лавры архимандрит Антоний Медведев и викарий Филарета архиепископ Леонид Краснопевков[416]. Профессор Московской Духовной Академии П. С. Казанский писал после смерти митрополита Филарета своему брату: «Была в покойном какая-то магнетическая сила, которая притягивала к нему всех приближающихся, не допуская, впрочем, никого близко к себе. Как бы магическим жезлом проводил он предел, который не дерзал никто переступать, как бы сердце ни тянуло перешагнуть эту черту, дабы сблизиться с ним. Таковы чувства, отзывы всех близких к нему. Он оставлял закрытым для всех внутреннее святилище своего сердца, своей души; посторонние видели только проблески его чувств, его дум. Все любившие его любили его со страхом, и те, которые были уверены, что он любит их, не считали себя близкими к нему. Может быть, святитель чувствовал, что, раз приблизив кого-либо вполне к себе, он потерял бы над таким власть»[417]. Симбирский архиепископ Феодотий Озеров († 1858) рассказывает: «Служил я в Петербурге, посещал вельмож, видал царей: все ничего, а когда вошел в Троицкое подворье (местопребывание митрополита Филарета.— И. С.), откуда взялась робость?»[418] Каково же было сельскому священнику, когда он должен был предстать пред очи Московского святителя? А вот слова А. Н. Муравьева, сказанные им в 1867 г. после кончины Филарета: «Мы лишились великого светильника и поборника православия, который, не будучи патриархом по сану, был для нас как истинный патриарх, ибо он решал все трудные вопросы церковные по данной ему свыше премудрости, и долго будет Церковь Русская чувствовать сие мнение»[419]. Идейный ученик и почитатель Филарета и его церковной политики архиепископ Савва Тихомиров, посвятивший два десятилетия изданию наследия митрополита Филарета, писал, что, читая творения святителя, он не мог надивиться величию, глубине и широте всеобъемлющего ума незабвенного иерарха. В этих документах, кажется, разрешены на столетия вперед различные вопросы — церковно-правовые, государственные, социальные и прочего рода[420]. Подобно Савве Тихомирову, все последующие поколения епископов почитали Филарета Дроздова, авторитет которого оставался непоколебленным. Однако присущая ему «умеренность суждений» превратилась у его менее даровитых эпигонов в рабскую пассивность пред лицом светской власти.

При жизни митрополит Филарет в силу своего авторитета занимал в церковной иерархии совершенно особое положение. Для духовенства и вообще для верующих он был не столько добрым, сколько мудрым пастырем, которого при всем к нему почтении боялись, поэтому он не мог стать средоточием собирающего движения и не мог опереться на духовенство. Он сознавал, что предназначенная ему в истории Русской Церкви роль — трагическая. Он ясно видел, насколько упрочились те отношения между государством и Церковью, при которых последняя становилась просто ведомством греко-русского исповедания. Такую успевшую закоснеть традицию могла бы изменить только более мощная сила, идущая изнутри самой Церкви, но он не верил, что его современники способны проявить такую силу. Кроме того, он был сторонником консервативной церковной политики. В среде иерархии с давних пор существовал прямо-таки болезненный страх перед новшествами и реформами: как и Платон Левшин, Амвросий Подобедов или Филарет Амфитеатров, Филарет Дроздов опасался даже небольших исправлений церковной жизни. Когда в 60-е гг. среди духовенства усилились реформаторские тенденции, Филарет выступил против любых мер, которые выходили бы за пределы незначительных изменений в методах церковного управления. В сущности, он чрезвычайно высоко ценил государство как репрессивно-консервативное начало, сдерживающее анархические, плотские, стихийные устремления человеческой природы. Поэтому он и не был против служебного положения Церкви внутри государственного целого. Чего он желал для Церкви — так это большей степени самоуправления. Институт Святейшего Синода он находил вполне подходящим для этой цели, назвав его однажды «Духовной коллегией, которую у протестанта перенял Петр, но которую Провидение Божие и церковный дух обратили в Святейший Синод»[421]. Личная резолюция Николая I на одном из докладов Святейшего Синода стала поводом для следующего суждения митрополита Филарета об отношениях государства и Церкви: «Против сего решения Святейший Синод не может сказать ни слова, потому что он, не умея решить свое собственное дело, сам вызвал Его Величество на данное решение, а посему должен принять его за решение Божие»[422]. Церковно-политическая позиция Филарета определялась не в последнюю очередь его представлением о Божественном характере императорской власти: «Россия есть единственное государство в Европе, в котором и правительство и народ вполне признают, что «несть власть, аще не от Бога». Государь всю законность свою получает от церковного помазания, из чего вытекает, что положение Церкви (в России.— И. С.) и отношение ее к самодержавной власти не сходно с положением Церквей в государствах католических и протестантских... В нашем отечестве... благочестивейшие цари суть верховные защитники и блюстители правоверия и всякого Церкви святой благочиния»,— говорит Филарет, дословно цитируя Свод законов 1832 г., и затем так формулирует отношения между государством и Церковью: между Христом и его слугою, православным государем, как и между Церковью и государством, имеется нечто общее, а именно вера, благочестие, утверждение и сохранение блага христиан. Церковь проповедует страх Божий, богобоязненный же государь сохраняет своим мудрым благотворным правлением этот страх Божий и мир Церкви. Именно поэтому следует молиться за царя, чтобы мы могли вести мирную, тихую жизнь во всяческом благочестии и чистот****[423].

Императору Николаю I были, конечно, хорошо известны идеи Филарета. Недаром он называл знаменитого Московского святителя мудрым и чувствовал, что в главном они с ним едины, и это казалось ему важнее расхождений по отдельным вопросам. Близки они были и во взглядах на реформы. Теоретически Николай I вовсе не был, как это иногда казалось, против улучшений в области государственного управления. «В его правление,— пишет один из исследователей внутренней политики Николая,— задумывались реформы, которые должны были всколыхнуть самые глубины народной жизни, и при этом говорилось, что преобразование предстоит осуществлять такими мерами, которые отнюдь не имели бы вида какой-нибудь перемены». В действительности же всего лишь «скрипели перья, исписывались горы бумаги, комиссии и комитеты беспрерывно сменяли друг друга... Но эта бумажная работа не получала реальных отражений на жизненной практике»[424].

В деле церковного управления при Николае I обер-прокурор граф Н. А. Протасов ввел много полезных улучшений, которые уже могли считаться реформами. Прежде всего он обратил внимание на епархиальное управление, в котором до тех пор, так же как и в XVIII в., царили произвол и бесправие, а низшее духовенство страдало от деспотизма епископов. Введенный Протасовым Устав духовных консисторий (1841) внес в этом отношении значительные улучшения. «Протасов,— пишет историк,— будучи сам деспотом, сокрушал всякое самовластие со стороны епархиальных архиереев, руководившихся в управлении произволом и не терпевших никаких против себя протестов. У него на суде равны были и дьячок и архиерей. С его эпохи узнали, что и архиереев можно судить, что и для них писан закон, что и на них можно жаловаться в Синод»[425].

Протасовские методы, намечавшиеся еще до появления самого Протасова, были одной из существенных причин того одиночества, в котором довольно скоро оказался в Святейшем Синоде митрополит Филарет. «Я здесь чужой,— писал он в 1827 г. своей матери,— и хочу таким оставаться, а потому уклоняюсь от сношений, кроме необходимых»[426]. Быть может, это было ошибкой. В то время митрополит еще обладал психологической гибкостью, свойственной всякому молодому человеку, и при желании мог бы найти точки соприкосновения с другими иерархами. Филарет же по своей натуре был склонен к замкнутости, что привело его в последние два десятилетия жизни к «agréable sоlitude» [прекрасному одиночеству (фр.)]: он возвышался над всеми в качестве неоспоримого и почитаемого всеми авторитета. В Святейшем Синоде господствовал митрополит Серафим, пользовавшийся благосклонностью императора. Серафим не любил своего Московского собрата. Между ними существовали принципиальные расхождения не только в отношении к Библейскому обществу и переводу Библии на русский язык, но и в вопросах личного характера. Серафим не мог простить Филарету его благожелательности к князю Голицыну, да и самого Филарета подозревал в склонности к мистицизму, прислушиваясь к нашептываниям архимандрита Фотия, называвшего Филарета масоном. В глазах Серафима Филарет не мог быть вполне правоверным, ибо слыл «либералом». Серафим помнил и о прошлом интересе молодого Филарета, ректора Петербургской Духовной Академии к мистической литературе. Этим объясняется двойственная позиция Серафима в 1827 г. по вопросу о Катехизисе Филарета. Тогда Киевский митрополит Евгений Болховитинов поддержал своего Петербургского собрата. Из рескрипта Николая I Серафиму от 12 апреля 1826 г. видно, что оба митрополита обращались к императору по поводу Библейского общества и того вреда, который оно, по их мнению, наносит[427]. Несмотря на эти разногласия, Филарет имел такой вес в Святейшем Синоде, что не считаться с его мнением было нельзя. Обер-прокурор князь Мещерский докладывал императору, что участие Филарета в обсуждении различных вопросов церковного управления имеет большое значение. Его ум, здравый смысл и способность быстро схватывать суть дела поражали не менее, чем глубокое знание канонического права и умение толковать его. Если Филарет для исполнения служебных обязанностей в Москве иногда покидал северную столицу, а в Синоде возникало какое-либо важное дело, то приходилось либо высочайшим повелением возвращать Московского митрополита в Петербург, либо высылать бумаги в Москву, чтобы получить его отзыв. И при обер-прокуроре С. Д. Нечаеве с Филаретом постоянно советовались, как это видно из многочисленных писем митрополита к обер-прокурору. В то же время обер-прокурор умудрялся интриговать против митрополита, стараясь изолировать его в Синоде. Особенно важен для Нечаева был раздор между Московским митрополитом Филаретом Дроздовым и Киевским митрополитом Филаретом Амфитеатровым, членом Святейшего Синода с 1836 г. Оба единодушно осуждали деспотизм обер-прокуроров, но перевод Библии на русский язык, рекомендованный Филаретом Дроздовым, Киевский митрополит считал делом вредным и всячески препятствовал его появлению. Нечаев старался также испортить отношения Филарета Дроздова с императором.

Еще в 1829 г. митрополит Филарет навлек на себя недовольство императора тем, что отказался освящать воздвигнутую в Москве Триумфальную арку с фигурами языческих богов, тогда Николай I в гневе покинул Москву накануне назначенного срока. Одна из проповедей Филарета во время эпидемии холеры в 1831 г. показалась императору слишком критичной по отношению к мероприятиям правительства, за другую митрополит получил даже высочайший выговор. В 1826 г. Николай I учредил Корпус жандармов и всемогущее III Отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии. Жандармские офицеры доставляли, большей частью по тайным запросам обер-прокурора, донесения из губерний о епархиальных архиереях, основывавшиеся главным образом на доносах. Нечаев притворился возмущенным и уговорил осторожного Филарета написать меморандум, который он с хитрым расчетом представил императору в нужный момент[428]. Следствием было, как и ожидалось, значительное охлаждение отношений между Николаем, не терпевшим никакой критики в адрес своего любимого детища — Жандармского корпуса, и митрополитом. Из переписки Филарета с настоятелем Троице-Сергиевой лавры явствует, насколько не удовлетворяло митрополита ведение дел в Святейшем Синоде. Он был недоволен отсутствием единомыслия, внешними влияниями и невниманием со стороны правительства. А. В. Горскому он жаловался на то, что Свод законов был опубликован без участия Святейшего Синода, которому не дали высказать свое мнение о положениях, касающихся духовенства[429]. Престарелый митрополит Серафим подписывал не глядя все, что поступало ему на стол от Нечаева. Остальные члены Святейшего Синода с 1836 г. слишком часто сменялись. Дольше всего сохранил свои полномочия здесь обер-священник армии и флота В. Н. Кутневич, который пользовался особым благоволением императора и оставался неуязвимым для Протасова. Кутневич был лучшим знатоком синодальных дел и хорошо ориентировался в законах и каноническом праве. Он занял в Синоде совершенно независимое положение и часто поддерживал мнение Московского митрополита. Многолетним членом Святейшего Синода был также Иона Василевский, экзарх Грузии, назначенный в Синод еще в 1821 г., фактически же ставший его членом лишь в 1832 г., оставаясь им до 1849-го — года своей кончины. Этот отличный администратор, проявивший себя как образцовый церковный организатор в своей Кавказской епархии, был мало активен в Синоде. Членом Святейшего Синода был долгие годы и Григорий Постников, сначала епископ Калужский (1827), затем архиепископ Тверской (1831–1848) и, наконец, архиепископ Казанский (1848–1850). Он выступал за точное соблюдение церковных правил и законов и часто поддерживал митрополита Филарета против Протасова. Он был удален из Синода «по случаю глазной его болезни». Та же участь постигла архиепископа Рязанского Гавриила Городкова, который «осмеливался даже выражать иногда неудовольствие и несогласие на некоторые распоряжения и действия» Протасова. Гавриил смог продержаться в Синоде лишь два года (1841–1843). Киевский митрополит Филарет Амфитеатров также не смог долго переносить деспотию Протасова и 25 марта 1842 г. попросил разрешения вернуться в свою епархию; это прошение было самовольно, без ведома императора, удовлетворено Протасовым. Такого рода увольнения из-за разногласий с обер-прокурором происходили впоследствии не раз. В конце концов это случилось и с митрополитом Филаретом Дроздовым[430].

В 1841 г. в Святейшем Синоде рассматривалось дело Павского о литографическом размножении перевода некоторых книг Ветхого Завета[431]. В этой связи Филарет заметил: «Нужно позаботиться о доставлении правильного и удобного пособия к уразумению Священного Писания». И Петербургский митрополит Серафим, и Протасов усмотрели в этом призыв к изданию русского перевода Библии и взволновались. Во время одного из своих докладов Николаю I Протасов упомянул среди прочего о том, что в духовных академиях «в изучении Священного Писания вкрадывалось лютеранское начало». Резолюция императора, в которой выражалось его огорчение по поводу «допущения столь пагубного направления», явно целила против Филарета, который, чувствуя себя задетым, просил об увольнении его в свою епархию. Протасов доложил императору, что у него как обер-прокурора нет никаких возражений, и вердикт Николая был краток: «Может ехать». 8 мая 1842 г. Филарет покинул Святейший Синод, чтобы никогда более туда не возвращаться. В Москве по его прибытии сперва даже ожидали, что вскоре последует увольнение митрополита на покой[432].

Преемники Серафима († 1843) на Петербургской кафедре митрополиты Антоний Рафальский (1843–1848) и Никанор Клементьевский (1848–1856), председательствуя в Святейшем Синоде, не проявляли интереса к вопросу о его независимости[433]. Деспотизм Протасова почти ни в чем не встречал себе сопротивления: уволенные из Святейшего Синода иерархи были лишь исключениями. Подавляющее большинство его членов старались приспособиться к системе, господствовавшей во всем государственном аппарате, унифицировав соответственно и синодальное управление. Когда историк безусловно осуждает членов Синода эпохи Николая I как детей своего времени и своей особой среды[434], то в первую очередь имеет в виду, вероятно, их слабость и бесхарактерность перед лицом политики обер-прокуроров. Не следует, однако, забывать, что бесхарактерность была распространенным пороком скорее во 2-й, нежели в 1-й половине XIX в.

О том, как протасовская система воздействовала на епархии, свидетельствует письмо викарного архиерея Анатолия Мартыновского, умного человека и образцового епископа, вышедшего из белого духовенства, к Орловскому архиепископу Смарагду Крыжановскому от 1844 г.: «Есть ли Церковь или хотя какое-нибудь религиозное общество несчастнее в этих отношениях (т. е. в отношении подчинения государству.— И. С.) нашей бедной Церкви? Нет, сто раз нет!.. В каждом государстве народные сословия занимаются предметами, единственно к ним относящимися, а за другими не назирают, в другие не мешаются. Даже в России пастыри всех вероисповеданий пишут для своих овец и проповедуют, что угодно, издают книги, какие хотят, дерут с своих овечек, сколько хотят. А наша — столь несчастная Церковь, что нас судят, нами управляют все, кому угодно: лютеране, кальвинисты, безбожники, либералы». Двадцать лет спустя тот же епископ уже на покое писал неизвестному коллеге: «Едва ли есть Церковь несчастнее нашей Русской Церкви. Утверждаю это потому, что мне 70 лет и с 1812 г. я состоял в училищной службе и был свидетелем многих происшествий в нашей Церкви... А если поставить ее, с 11 томом Свода законов издания 1857 г. в руках, в параллель с другими вероисповеданиями, находящимися в России, то едва ли наша Церковь не более всех стеснена, связана, унижена более, чем всякое общество других вероисповеданий»[435]. По уже приведенному свидетельству Филарета Дроздова, законы, касавшиеся духовного сословия, писались без участия Святейшего Синода. Господствующая Церковь окончательно превратилась в Церковь, находившуюся под опекой государства. Правительство считало себя вправе предоставлять Церкви свободу действий лишь настолько, насколько это казалось целесообразным в пределах общей внутренней политики. В соответствии с законом инерции церковная политика и во 2-й половине XIX в. продолжала катиться по тем же рельсам, которые были проложены во времена от Екатерины II до Николая I.

в) Начало царствования Александра II (19 февраля 1855 г.— 1 марта 1881 г.) открыло период чрезвычайного оживления общественной жизни[436]. Неудачный исход Крымской войны заставил наконец правительство обратить внимание на те недостатки государственного механизма николаевской эпохи, которые уже давно были ясны для многих в русском обществе, и осознать необходимость реформ, которые и были проведены, хотя далеко не в требуемом объеме. Тем не менее лед был сломан. Журналистика, расцветшая вследствие ослабления цензуры, стала на долгое время влиятельным фактором общественного мнения. На страницах журналов оживленно обсуждались вопросы, связанные с реформами. В духовных журналах, особенно с начала 50-х и в продолжение 60-х гг., также уделялось много места проблемам общества в целом. Здесь дало о себе знать чувство единства Церкви с обществом и народом, которое сформировалось ранее, но не могло найти выражения под давлением николаевской государственной машины. Наряду с общими рассуждениями в церковной прессе высказывалось и много полезных практических предложений. Конечно, на переднем плане находились вопросы, касавшиеся положения духовенства, но они всегда рассматривались в связи с общественной ситуацией в целом. Впервые в истории русской публицистики широко дискутировались вопросы о связи христианства, Церкви и духовенства с национальным, социальным и культурным развитием русского народа, указывалось на вытекающие отсюда обязанности Церкви и церковнослужителей[437]. Состояние путей сообщения не позволяло журналам в достаточном количестве проникать в отдаленные уголки огромного государства. Этот недостаток восполнялся тем, что духовенство, вполне сознавая ответственность за свою паству, обращалось к упомянутым темам в своих проповедях. «Прииде час! — говорил тогдашний ректор Казанской Духовной Академии архимандрит Иоанн Соколов в своей новогодней проповеди 1859 г.— Может ли не сочувствовать этому времени Церковь? О! Церковь должна и готова тысячу раз повторять удар этого часа во все свои колокола, чтобы огласить все концы и углы России, чтобы пробудить все чувства русской души и во имя христианской истины и любви призвать всех сынов отечества к участию и содействию в общем, великом деле возрождения. И свои есть побуждения у Церкви. Давно-давно сама Церковь, в собственных недрах, страдает скорбями рождения, чувствуя слишком сильно потребность дать новую жизнь своим чадам духовным»[438]. Тот же проповедник, будучи уже епископом Смоленским, несколькими годами позже призывал не верить тем, кто уверяет, будто цель христианской веры — только в спасении души для будущей жизни, будто религиозный долг христианина никак не соприкасается с современностью. Отнюдь нет: «Мы (т. е. пастыри.— И. С.) обращаемся к общественному сознанию, к народной совести... мы будем только сопутствовать им светом христианской истины, возбуждать их вопросами, относящимися к разным предметам этой жизни, вызывать во имя высшей, христианской правды к обсуждению нравственных народных потребностей. Так бывает на исповеди частной, так пусть будет и в народной»[439]. Эти обращения Иоанна Соколова не были чем-то исключительным. В журналах мы найдем множество проповедей на тему «христианство и общественная жизнь». Особое внимание уделено ей в работах архимандрита Феодора Бухарева[440].

Епископ Иоанн Соколов называл эти годы «утром России», которое означало не только наступление «эпохи общественного возрождения», но и отмирание «старого» и «нарождение нового человека». Высокопоставленные лица также сознавали, что многие стороны церковной жизни требовали улучшения, даже если радикальные реформы и были неосуществимы. Некоторая безнадежность сквозит в словах митрополита Филарета Дроздова: «Несчастье нашего времени то, что количество погрешностей и неосторожностей, накопленное не одним уже веком, едва ли не превышает силы и средства исправления»[441]. Тем не менее он использовал присутствие четырех митрополитов, четырех архиепископов и двух протопресвитеров на коронации Александра II в августе 1856 г. для того, чтобы предложить на обсуждение этого своеобразного Собора вопросы, которые, собственно говоря, уже давно следовало бы решить Святейшему Синоду. Речь шла о следующих пунктах: 1) сохранение достоинства и благоговения при совершении святых таинств; 2) больше красоты и благолепия при богослужениях; 3) увеличение числа епархий и викариатств; 4) усиление борьбы против старообрядцев. Кроме того, митрополит вновь поднял старый вопрос о снятии запрета на перевод Библии на русский язык. В принципе собрание одобрило предлагавшиеся меры[442].

Место скончавшегося 17 сентября 1856 г. митрополита Никанора Клементьевского занял Казанский митрополит Григорий Постников, получивший сан митрополита во время коронации Александра II. Теперь он возглавил Петербургскую и Новгородскую епархии и стал первоиерархом в Святейшем Синоде. 1 октября 1856 г. обер-прокурором был назначен генерал-лейтенант граф А. П. Толстой. А. Н. Муравьев подал ему докладную записку «О состоянии православной Церкви в России», в которой шла речь о «стесненном положении Церкви», о восстановлении патриаршества и ограничении власти обер-прокуроров[443]. Протопресвитер В. Б. Бажанов, обер-священник гвардии и гренадеров, духовник царя и законоучитель царских детей, который даже при Протасове умел сохранить довольно независимое положение, позаботился о том, чтобы до обсуждения в Синоде записка была представлена на заключение митрополиту Филарету. «Хорошо было бы,— писал старец митрополит по этому поводу,— не уничтожать патриарха и не колебать тем иерархии, но восстановлять патриарха было бы не очень удобно: едва ли был бы он полезнее Синода. Если светская власть начала тяготеть над духовною, почему один патриарх тверже вынес бы сию тягость, нежели Синод? И при Вселенском патриархе нужным оказался Синод, и в России есть Синод. Очень велика разность в том, что в России первенствующий член Святейшего Синода не называется патриархом? Это по крайней мере требует исследования, а не ведет к решительному осуждению того, что Синод остался. Было время, когда в России не было ни патриарха, ни Синода, а только митрополит. Но власть светская искренно чтила духовную власть и ее правила, и сия имела более удобства действовать с ревностию и одушевлением. Вот в чем дело!» Созыв Поместного Собора Филарет считал полезным, если Собор будет проведен искусно и верно[444]. Неясно, сдержанная ли критика Филарета или собственные соображения побудили обер-прокурора похоронить записку Муравьева в своем архиве, так и не предприняв ничего для устранения «стесненного положения» синодального управления.

Церковная иерархия не высказывала никаких реформистских устремлений, которые могли бы оказать давление на обер-прокурора. «Стесненное положение» Святейшего Синода рассматривалось как неизлечимая болезнь, и исцеления ждали только от государственной власти, а не от свободной инициативы со стороны Церкви[445]. Целые поколения епископов выросли под сенью авторитета Филарета, призывавшего их к осторожности и уважению государственной власти. Теперь эти епископы предпочитали склонять головы, подчиняясь желаниям обер-прокуроров и со вздохом принимая «к сведению и исполнению» их инструкции. Такое положение вещей коренилось в преувеличенном консерватизме, который во всяком стремлении исправить господствовавшую систему заставлял усматривать симптом либерализма и отступления от православной традиции. Эти настроения проявились особенно в 1870–1872 гг., когда обер-прокурор граф Д. А. Толстой намеревался провести реформу духовного суда (см. § 6). Аналогично повели себя иерархи и по отношению к реформе духовных училищ в 60-х гг., ограничивавшей влияние епископов. Обер-прокурор граф Толстой так же, как князь Голицын во времена Александра I, являлся одновременно и министром просвещения. Он совершенно не был либералом, но простой здравый смысл подсказывал ему, что реформа духовных училищ необходима, особенно после реформы светских учебных заведений, уже проведенной в 60-х гг. Толстой недолюбливал епископов. Возможно, это было следствием его занятий историей католичества, на примере которой были ясно видны все опасности клерикализма. Так или иначе, но он не был свободен от предубеждений против архиереев, когда предпринимал свои меры по преобразованию совершенно устаревшего епархиального управления и пытался избавить белое духовенство от деспотического произвола епископов, никак не покушаясь, впрочем, на авторитет последних. Толстой много сделал для приходского духовенства как в правовом, так и в материальном отношении, и надо признать, что эти реформы являются заслугой не церковного руководства, а целиком и полностью государственной власти[446].

После смерти 19 ноября 1867 г. митрополита Филарета Дроздова Московским митрополитом был поставлен Иннокентий Вениаминов (1867–1879), успевший прославиться своей миссионерской деятельностью. По некоторым сведениям, он лично рекомендовал императору Александру II созвать Поместный Собор российских епископов. А. В. Горский записал в своем дневнике 23 сентября 1869 г.: «Владыка (т. е. митрополит Иннокентий.— И. С.) говорил, что обер-прокурор ныне летом в Москве снова заявлял свое согласие на учреждение Собора, только не Вселенского наперед, а русского, состоящего из одних русских епископов, но не соглашается ни за что на разделение Русской области церковной на (митрополичьи.— И. С.) округа и учреждение местных Соборов. Это разделение, по его мнению, может вести к распадению с отторжением, например, округа Виленского, или Малороссийского, или Грузинского. Обер-прокурор прибавил, что и государь ему говорил: «Не торопитесь с этим делом», и я ему ответил, что ни я, ни митрополит того не требуем скоро. Затем на последние слова владыка сказал, что обер-прокурор его одного только имеет в виду между желающими Собора. Для учреждения Собора предварительно нужно, чтобы Синод составил вопросы и объявил епископам для обсуждения и чтобы эти вопросы были предметом свободного рассуждения в духовной литературе, чтобы занялись ими pro и contra все академии и даже светская литература»[447]. Никаких практических последствий этот разговор митрополита с обер-прокурором не имел. Все проекты коренной церковной реформы были отложены почти на полстолетия.

Но критика синодальной системы не прекращалась. К ее противникам принадлежал, например, Киевский митрополит Арсений Москвин (1860–1870)[448], который в 60-х гг. многое сделал для приходских школ, а в 1866 г. был председателем Комиссии по реформе духовных училищ. Критически относился к синодальной системе также человек совсем иного духовного склада — приверженец неограниченной епископской власти над приходским духовенством архиепископ (Волынский.— Ред.) Агафангел Соловьев. Он был автором записки «Пленение Русской Церкви», которую попытался передать лично императору в 1876 г. К реформе духовного суда Агафангел относился резко отрицательно[449].

Наряду с этими иерархами старшего поколения в оживленной атмосфере 60-х гг. заявили о себе и представители более молодого ученого монашества, которое успело на себе ощутить давление протасовской школьной системы. Их взгляды были связаны со взглядами их сверстников-мирян, вошедших в русскую историю под названием шестидесятников. Ближе всего к ним были упомянутые уже Смоленский епископ Иоанн Соколов и архимандрит Феодор Бухарев — два совершенно разных характера, выступавшие, однако, как тот, так и другой, за сближение Церкви и жизни. Совсем иные идеи проповедовал в 50-х гг. молодой архимандрит Порфирий Успенский. Он серьезно изучал православный Восток и осуждал русскую заносчивость по отношению к древним Восточным Церквам, которая в эпоху Николая I проявлялась даже у митрополита Филарета. Дневник Порфирия «Книга бытия моего» — это чистосердечная и страстная исповедь. При всей своей субъективности эта книга ценна как редкий документ протеста против национального православия того времени. В результате глубокого знакомства с православным Востоком Порфирий остро ощутил отступление Русской Церкви от древнехристианских канонов, утрату соборности[450]. Также и переписка 60-х гг. между епископами Кириллом Наумовым и Макарием Булгаковым показывает весьма критическое отношение Кирилла к существовавшей церковной системе, по-видимому разделявшееся и его адресатом[451].

г) Церковная политика, ориентированная на государство, по сути дела не имела сторонников ни в иерархии, ни среди приходского духовенства, ни среди мирян. Но разделенность на эти группы не позволяла оформиться единой церковной позиции. Особенно заметно это выявилось во время обер-прокурорства К. П. Победоносцева (1880–1905), который, будучи хорошо осведомлен об оппозиционных настроениях в Церкви, не обращал на них никакого внимания.

Предшественник Победоносцева в качестве министра народного просвещения являлся членом Кабинета министров. Победоносцев был включен в кабинет в качестве обер-прокурора, что давало ему дополнительный вес и усиливало его власть, которая и без того была чрезвычайно прочна благодаря доверию и благосклонности к нему Александра III. Уже при Александре II на церковное законодательство начал влиять еще один фактор государственной власти, а именно — Государственный совет, который впоследствии, при Николае II, после открытия Государственной думы, стал играть роль верхней палаты российского парламента. Многие вопросы, которые Николай I решал еще единолично, поступали теперь на обсуждение в Государственный совет. К зависимости церковной политики от воли императора и его представителя — обер-прокурора теперь добавилась еще прямая зависимость от одного из государственных учреждений[452]. Внутренняя политика государства все больше определялась антиреформистскими тенденциями, стремлением окоротить уже проведенные реформы. Особенно ревниво охранялся принцип самодержавия. Этот курс был следствием не только консерватизма Александра III, но и умения Победоносцева отстаивать свои убеждения и перед императором, и в Кабинете министров. Время Александра III, по определению одного историка, означало возврат к строгому господству, к опеке и надзору со стороны правительства; подчинение правительству местных автономных органов суда и управления; жесткие ограничения свободы высказываний для независимой общественной мысли[453]. Именно этими принципами и руководствовался в своей политике обер-прокурор в области синодального и епархиального управления, в сфере просвещения и культуры, включая и богословие. Такой недвусмысленный курс правительства в известном смысле облегчал положение церковной иерархии, в эпоху Александра II — время противоборства прогрессивных и консервативных тенденций Черниговский архиепископ Филарет Гумилевский жаловался: «В нынешнее время не знаешь, на какую ногу ступаешь»[454]. Теперь ситуация прояснилась. Национализм и консерватизм стояли на знамени правительства, и бóльшая часть епископата, если не весь он целиком, послушно следовала за ним. В 1888 г. Ставропольский епископ Владимир Петров писал своему другу Иркутскому архиепископу Вениамину Благонравову: «Чем больше идет время, идут события, виднее становятся дела и деятели, тем сильнее сознается потребность крепчайшею молитвою молить Вседержителя: да подкрепит Господь при несокрушимой энергии духовной и хрупкие телесные силы Константина Петровича (Победоносцева.— И. С.). Право ж, ведь он стоит не только глубочайшего уважения и признательности, но и горячей любви»[455]. Еще интереснее характеризует Победоносцева Волынский архиепископ Антоний Храповицкий, один из самых значительных церковных политиков среди иерархов последнего 25-летия синодального периода. После того как Победоносцев в 1905 г. получил отставку, архиепископ Антоний писал ему: «Промыслу Божию угодно было ставить меня в такие положения по отношению к людям, пользовавшимся Вашим доверием, что я часто навлекал на себя Ваше неудовольствие; кроме того, мои взгляды на Церковь, на монашество, на церковную школу и на патриаршество не могли встретить в Вас сочувствия и одобрения, однако при всем том я никогда не мог сказать по отношению к Вашей личности слов укорительных и враждебных — так непоколебимо было мое к Вам уважение. Я чтил в Вас христианина, чтил патриота, чтил ученого, чтил труженика. Я сознавал всегда, что просвещение народа в единении с Церковью, начатое в 1884 г. исключительно благодаря Вам и Вами усиленно поддерживавшееся до последнего дня Вашей службы, есть дело великое, святое, вечное, тем более возвышающее Вашу заслугу Церкви, престолу и отечеству, что в этом деле Вы были нравственно почти одиноки. Вы не были продолжателем административной рутины, как желают представить Ваши жалкие, бездарные критики. Напротив, Вы поднимали целину жизни и быта, брались за дела, нужные России, но до Вас администрации не ведомые... Вы не только служили, Вы подвизались добрым подвигом. Вы не были, однако, сухим фанатиком государственной или церковной идеи: Вы были человеком сердца доброго и снисходительного»[456].

Авторы приведенных высказываний были очень далеки друг от друга и по своему характеру, и по роду деятельности в Церкви. Высказывания эти разделены промежутком в 20 лет, что тоже весьма знаменательно. Архиепископ Владимир Петров был известным миссионером и всегда сторонился большой церковной политики. Его жизнь протекала в отдаленных краях России: 18 лет миссионерской деятельности на Алтае, проповедь христианства на Северном Кавказе и в Казани — вот главные ее этапы. По своему происхождению он был из духовного сословия и воспитан в духе консерватизма и послушания синодальным чиновникам. Его долгая служебная карьера (он учился в духовной академии еще при Протасове, а закончил службу уже при Победоносцеве) продвигалась крайне медленно[457]. Совсем иным человеком был Антоний Храповицкий. Яркий представитель ученого монашества, он стремился не столько к уединенным раздумьям в тихой монашеской келье, сколько к широкой церковно-политической активности монашества, которое призвано было повсеместно руководить Церковью. Его идейными предшественниками были Иосиф Волоцкий и патриарх Никон, хотя в вопросе о взаимоотношениях Церкви и государства он и не во всем был согласен с ними. От Иосифа Волоцкого он перенял идею сотрудничества Церкви и государства, а от Никона — убеждение в главенстве духовной власти в этом союзе. Первое объединяло его с Победоносцевым, второе разделяло. Антоний понимал, что преследуемая им цель — восстановление патриаршества при этом обер-прокуроре была недостижима, но приветствовал церковную политику Победоносцева в той мере, в какой она была направлена на подчинение иерархии и духовенства, ибо эту неограниченную власть над Церковью должен унаследовать будущий патриарх. В обер-прокурорстве Победоносцева Антоний видел период подготовки к восстановлению патриаршества и «русского клерикализма». Он выступал за неограниченный авторитет епископов и полноту их власти над приходским духовенством. Но ведь и Победоносцев ограничивал эту власть лишь постольку, поскольку того требовало централизованное церковное управление. Учитывая все это, Антоний сознательно поддерживал Победоносцева и его преемника В. К. Саблера[458]. Дух национального православия, который принес с собой в 80-х гг. Победоносцев и который определил лицо эпохи Александра III, для человека такого склада, как архиепископ Никанор Бровкович, был шокирующим новшеством (см. § 7), а для митрополита Филарета Дроздова — чем-то уже совершенно чуждым. Антонию же это направление нисколько не мешало.

Вряд ли при Александре III какой-либо ведомственный начальник был так самостоятелен, как Победоносцев в делах Церкви. Постоянные перемещения епископов через каждые два-три года должны были воспрепятствовать сближению низшего духовенства и паствы с архиереями, а также появлению в среде иерархии людей популярных или опытных церковных политиков. Победоносцев делал митрополитами и членами Святейшего Синода людей незначительных, которых сам не ценил, например, Московских митрополитов Леонтия Лебединского (1891–1893) и Сергия Ляпидевского (1893–1898)[459]. Предшественника Леонтия, митрополита Иоанникия Руднева (1882–1891), обер-прокурор перевел в Киев, где влияние архиерея со слишком независимыми суждениями было не столь заметно. Но, будучи старшим среди трех митрополитов — Московскую кафедру занимал тогда Владимир Богоявленский (1898–1912), а Петербургскую — Антоний Вадковский (1898–1912),— Иоанникий с 25 декабря 1898 г. стал первенствующим членом Святейшего Синода, и только его скорая смерть (7 июня 1900 г.) положила конец натянутым отношениям между ним и обер-прокурором[460]. Последним первоприсутствующим в победоносцевском Синоде был сравнительно молодой, поставленный в 1898 г. в Петербургского митрополита по желанию императора Николая II Антоний Вадковский. Он, пожалуй, более других выделялся среди епископов последних лет синодального периода своими человеческими и пастырскими качествами[461].

Взгляды Победоносцева на состояние Церкви были крайне пессимистичны: он видел в ней не более чем «затерянные в глубине лесов и в широте полей... храмы, где народ тупо стоит... ничего не понимая, под козлогласованием дьячка». Тем нужнее казалось ему демонстрировать внешнюю полноту власти Церкви посредством помпезных торжеств. В 1888 г. праздновался 900-летний юбилей Крещения Руси. В 1885 г. был отмечен 1000-летний юбилей памяти святых Кирилла и Мефодия. В 1889 г. чествовали 50-летие воссоединения униатов с православной Церковью в Белоруссии (1839). В 1883 г. было три крупных церковных торжества: 500-летний юбилей явления иконы Тихвинской Божией Матери, 100 лет со дня преставления святителя Тихона Задонского и освящение храма Христа Спасителя в Москве, происходившее с большой пышностью. С не меньшим размахом освящали в 1896 г. и собор святого Владимира в Киеве. Храмы строились почти исключительно в старорусском или псевдовизантийском стиле (см. т. 2, § 26). Открытие многочисленных церковноприходских школ имело целью связать религию с националистически-монархической пропагандой. В том же направлении призваны были действовать и вновь основанные братства, из которых не менее 80 возникло в царствование Александра III[462].

1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9